К спорам о проблеме возникновения человеческого общества. Часть 2

Орудия труда. Археологи, изучающие древнейшие орудия, зоопсихологи, изучающие то, что они называют «орудийной деятельностью» обезьян, сплошь и рядом совершают одну и ту же логическую ошибку, предлагая различные определения «орудий». А именно, в качестве при­знаков общего понятия берутся признаки, присущие данному частному слу­чаю. Скажем, создавая определение орудия, фактически имеют в виду лишь ручные рубила или лишь комплекс каменных орудий палеолита и т. п.; для орудий же другой эпохи или орудий иного характера это определение уже не подходит. Так, А. П. Окладников и П. И. Борисковский, исходя из того, что некоторые древнейшие орудия человека служат как бы продолжением органов его тела, тотчас превращают это наблюдение в критерии для суждения о том, есть ли орудия у животных. «Плотины бобров или желобки дятлов могут быть названы орудиями лишь очень условно, поскольку они вовсе не являются, как у человека, продолжением его собственных органов тела». Но почему авторы полагают, что имен­но данный признак является решающим для понятия орудий? Ведь, ска­жем, ловчие ямы или загонные изгороди мудрено объявить продолжением органов человеческого тела, как и сложенную из камней печь или подав­ляющее большинство современных машин и т. д., хотя все это, несомнен­но, является орудиями. Словом, критерий для решения общетеоретиче­ского вопроса выбран частный, случайный.

В других случаях определение орудий, напротив, предлагается на­столько широкое, что в него попадают почти все орудия, но зато и не только орудия. Так, Ю. И. Семенов настаивает, чтобы орудиями или сред­ствами труда называли вещи или комплексы вещей, которые служат «про­водником воздействия» на объект. В таком случае, когда мы дуем на огонь, струя воздуха должна быть признана орудием или средством тру­да. Что же говорить о камнях, которые медведи или павианы скатывают со скалы на врага! Напротив, станок, верстак, по определению Ю. И. Се­менова, не средства труда.

Думается, что единственный способ выбраться из десятков предло­женных уже определений такого сорта — это отказаться наконец от кус­тарничества и обратиться с вопросом, что же такое орудия или средства труда, к специальным наукам, которые этими категориями в общей фор­ме занимаются. Такими науками являются политическая экономия и исторический материализм. Я принимаю следующее даваемое этими науками определение, полученное путем обобщения всех орудий в человеческой истории: орудие производства — это не принадлежащий к органам тела предмет (или комплекс предметов), помещаемый трудящимся между со­бой и предметом труда и подвергнутый предварительной обработке для механического, физического или химического воздействия на предмет тру­да или же для устранения воздействий с его стороны.

В связи с этим определением прежде всего важно подчеркнуть, что тем самым политическая экономия и исторический материализм не про­водят какого-либо кардинального различия между понятиями «орудия производства» и «средства труда», хотя ставят обычно на первое место среди орудий производства механические средства труда. Сводить обще­теоретический вопрос о роли орудий в развитии человека и общества толь­ко к механическим средствам труда нет логических оснований.

Далее, из приведенного определения вытекает неправомерность категории «естественные орудия». В определение орудий входит та или иная их искусственная обработка, их «изготовление» (Энгельс). Спорадически, конечно, даже современный, тем более первобытный, человек может вос­пользоваться булыжником или валяющейся палкой в качестве ору­дия; изучение нижнепалеолитических местонахождений показывает, что действительно, видимо, использовались и необработанные камни. Но в общем неправомерно говорить о каком бы то ни было труде, хотя бы и животнообразном, там, где нет изготовления орудий или средств труда, то есть изменения каких-либо элементов внешней сре­ды со специальной целью воздействия ими на другие элементы внешней среды. Понятие «естественные орудия» по­этому аналогично понятию «холодное тепло», а «искусственные ору­дия» — «масляному маслу».

Если так, должна пошатнуться и вся извлеченная скорее из понятий, чем из фактов, гипотеза о целой огромной эпохе в развитии человека, ко­гда тот пользовался еще естественными, то есть не подвергшимися ника­кой обработке орудиями.

С другой стороны, приняв данное определение орудий, нельзя не признать, что и некоторые виды животных имеют орудия. Нетрудно заметить, что Энгельс исходил именно из подобного понимания орудий, когда писал: «И животные имеют орудия в узком смысле слова, но лишь в виде чле­нов своего тела, как это можно утверждать о муравьях, пчелах, бобрах…». Не представляет труда объяснить, почему Энгельс выбрал именно му­равьев, пчел и бобров; об их сооружениях много написано. Эти виды со­здают искусственные, то есть предварительно обработанные, комплексы предметов, помещаемые между ними и средой (муравейники, соты, гидро­технические сооружения), но являющиеся их постоянными видовыми при­знаками, как члены их тела, в отличие от человеческих изменчивых ору­дий.

Кстати, О. Н. Бадер, А. Я. Брюсов и др. называют такое понимание слов Энгельса «явным передергиванием», так как, по их мнению, Энгельс под орудием бобра подразумевал его зуб, которым тот валит де­ревья, под орудием пчелы — ее жало. «Иначе понять слова Энгельса нельзя», — прибавляют авторы. Действительно, с их позиций понять Эн­гельса невозможно. Они не смогут объяснить, почему Энгельс назвал пче­лу, а не, скажем, скорпиона, бобра, а не зайца и т. д., почему вообще Эн­гельс не сказал: «Все животные имеют орудия в узком смысле — члены своего тела», — а писал, что это можно утверждать о таких-то видах. Из­вестно также, что о животнообразном труде пчелы писал и Маркс, ука­зывая не на ее жало, а на ее восковые ячейки.

Думать, что все животные имеют орудия, было бы неверно. Но список видов, имеющих орудия, конечно, не исчерпывается тремя наиболее популярными примерами, приведенными Энгельсом. Я в своей упоминавшейся статье привел некоторые другие аналогичные примеры из зоо­логии.

Казалось бы, вопрос об орудиях у животных не заслуживает того вни­мания, какое я ему уделил. Ведь, во всяком случае, орудия животных не занимают сколько-нибудь значительного места в истории органического мира, не играют большой биологической роли. Это всего лишь любопыт­ная деталь в неисчерпаемом многообразии проявлений живой природы. Однако для нашей темы этот вопрос имеет методологическое значение как предупреждение против ложных обобщений. Мы мало положитель­ного извлечем из тощего обобщения, что орудия, а следовательно, и труд, налицо не только у человека, но отчасти и у животных. Зато негативное его значение велико: нельзя усматривать коренное качественное отличие человека от животных только в наличии орудий и труда. Это предупреж­дение побуждает мысль идти глубже в поисках качественного отличия, искать его в явлениях не естественно-технического порядка, а социаль­ного.

Ввиду методологического значения данного вопроса подчеркну еще раз: в моем понимании орудия (в узком смысле) и труд (инстинктивный, животнообразный) у животных встречаются на самых разных ступенях эволюционного древа. Это отнюдь не признак более высокого уровня развития. Труд, то есть пользование орудиями у животных, — одна из бесчисленных встречающихся форм взаимодействия организма со средой. Эта форма — в очень своеобразном (впрочем, как и почти всегда) вариан­те — была, по-видимому, свойственна и виду животных, из которых про­изошел общественный человек.

Развитие орудий. Если все же искать принципиальное разли­чие между самими орудиями животных и общественного человека, то мы находим его не в технической плоскости, а в том, что орудия животных неизменно присущи данному виду, а орудия человека имеют историю, раз­виваются. Эта мысль уже довольно подробно изложена и в моей статье и в статье А. П. Окладникова и П. И. Борисковского. «Ульи пчел, пло­тины бобров, — справедливо пишут последние, — в отличие от человече­ских орудий не развиваются, не совершенствуются». Однако мы делаем из этого тезиса противоположные выводы. Поэтому понятие развития орудий у человека   или понятие неизменности орудий у животных   тре­буется, уточнить, сделать более ясным.

Недоразумения неизбежно будут, возникать, если понятие неизменно­сти орудий у животных берется безотносительно:

1) к вопросу об анатомо-морфологических изменениях самого вида или внутри его,

2) к вопросу об изменениях его экологических условий.

В самом деле, можно ли утверждать, что все муравьи делали и делают одинаковые муравейники? Нет, всякому известно, что разные виды и подвиды муравьев, различаясь между собой морфологически, различа­ются также и своими строительными инстинктами. Если отвлечься от их морфологических различий, можно было бы построить целую формальную классификацию разных типов и вариаций муравейников. А если бы мура­вейники вымирающих или эволюционирующих видов длительно сохраня­лись в земле (как, скажем, сохраняется кремень), можно было бы уста­новить и смену типов муравейников.

Мы взяли пример грубо наглядный. С ископаемыми гоминидами дело обстоит неизмеримо тоньше. Здесь речь идет преимущественно не о масштабах межвидовых различий, но о более низком классификацион­ном «ранге», о различиях подвидовых и даже еще более мелких. Но все же следует помнить, что на протяжении эпохи нижнего и среднего палео­лита менялись не только орудия, за это время в организме, в морфоло­гии гоминид сдвиги и изменения происходили более интенсивно, чем в их орудиях. Существовали и в одну археологическую эпоху, скажем, среди «мустьерцев», то есть неандертальцев в широком смысле слова, группы, морфологически различающиеся более глубоко, чем различается мустьерский инвентарь.

А. П. Окладников и П. И. Борисковский возражают на это: «Непо­средственную связь между развитием древнейшей техники и физического типа древнейших людей, от питекантропа к неандертальцу, установить нельзя». Во-первых, в такой общей форме это утверждение неверно, ибо как раз точно установлено, что, скажем, дошелльская и шелльская техни­ка присуща только обезьяно-людям типа питекантропов и совершенно несвойственна неандертальцам, а мустьерская техника свойственна неандертальцам. Во-вторых, если тут имеется в виду невозможность связать каждый детальный вариант древнекаменной техники с определенным анатомо-морфологическим вариантом ископаемых гоминид, то такое требование было бы неправомерно и практически (ввиду крайней скудости находок костей гоминид сравнительно с находками изделий из камня) и теоретически. Вовсе не обязательно, чтобы связь между морфологическими изменениями и изменениями тех или иных инстинктов поведения носила строго автоматический характер, — эта связь констатируется био­логией лишь в крупных масштабах эволюции и систематики. Если зоологи-морфологи классифицируют животных только по их анатомиче­ским различиям, то зоологи-экологи сплошь и рядом выделяют в пределах морфологически однородной группы две или несколько подгрупп по разной манере селиться, строить гнезда и т. п. Все же это чисто зоологиче­ские единицы классификации.

Столь же важно не отрывать понятие неизменности орудий животных от вопроса об изменениях природной среды.

Можно ли безоговорочно утверждать, что ульи пчел, плотины бобров неизменны? Оказывается, на реках с тихим течением бобры строят пря­мую плотину, на более быстрых — дугообразную, на еще более бы­стрых — углом, выступающим против течения. Они делают это инстинк­тивно, приспосабливаясь долгими поколениями, и, может быть, при резком изменении быстроты течения реки населяющие ее бобры просто вымерли бы. Но мы можем представить себе, что течение ускоряется на протяжении длительной эпохи, и в таком случае окажется, что бобры сменили первый тип плотин на второй, затем второй — на третий, то есть в известном смысле «совершенствовали» свои сооружения. Вот другой при­мер. Один знакомый Уоллеса в юности снес в музей одно из обычных в его городе ласточкиных гнезд, а вернувшись на родину через 40 лет, обнаружил, что птицы за это время стали строить гнезда другой формы, по его мнению, более «совершенные»; хотя ему показалось, что это изме­нение даже обогнало прогресс городской архитектуры, несомненно, что именно какие-то свойства городских домов, например, штукатурка, потре­бовали быстрой смены типа гнезда, может быть, отбора лишь одного варианта из числа доступных этим птицам.

Если так, вправе ли мы скидывать со счета специфику «ледниковой эпохи», в которой жили и развивались ископаемые гоминиды? На протя­жении четвертичного периода (антропогена) имело место несколько глу­боких изменений географической среды — климата, флоры, фауны. Исто­рический материализм учит нас не считать географическую среду глав­ной причиной общественных изменений, поскольку последние происходят гораздо быстрее изменений географической среды, обычно даже при ее полной неизменности. Иное дело «история» древнейших и древних гоми­нид в четвертичный период: их орудия менялись отнюдь не быстрее, чем менялась их географическая среда.

Здесь надо подчеркнуть правоту моих критиков, когда они указы­вают, что орудия не оставались неизменными на протяжении всей шелльской эпохи, что раннешелльские рубила отличимы от позднешелльских, не говоря уже об отчетливых различиях на протяжении ашельской эпохи. Но все это не опровергает, а лишь усложняет и конкретизирует наше представление о дообщественной природе шелльцев и ашельцев: они су­ществовали в такую геологическую эпоху, когда глубокие сдвиги в приро­де снова и снова нарушали их «экологическую нишу». На древнейших этапах большинство этих существ каждый раз при таких сдвигах выми­рало; приспособление оставшихся шло как по линии морфологической эволюции, так и по линии модификации того специфического приспо­собления в виде каменных орудий, которое они получили в наследие от предыдущей ступени. Нельзя утверждать, что эти модификации во всех отношениях неизменно означают техническое «совершенствование»: мы наблюдаем и регрессы в некоторых отношениях, утрату некоторых, с на­шей точки зрения, ценных приемов обработки камня. Все это, очевидно, должно быть объяснено конкретными экологическими условиями.

Но чрезвычайно важно, что в течение плейстоцена модификации обработки камня становятся все более частыми, темп их нарастает, хотя в абсолютных величинах интервалы все равно остаются грандиозно боль­шими. Вряд ли это нарастание темпа можно объяснить только ускоряю­щимся ритмом оледенений (или плювиальных периодов). Вероятно, тут есть и другая причина: каждая новая модификация, очевидно, все более мешала глубокому наследственному закреплению данной инстинктивной формы поведения, то есть все более облегчала возможность следующей модификации уже без вымирания большинства особей. Ледниковый пе­риод шаг за шагом расшатал прежде неразрывную связь эволюции орудий с эволюцией вида; в результате этого к концу его сложилась возможность эволюции орудий при неизменности вида.

Но только возникновение общества окончательно превратило эту возможность в действительность. Общество дало толчок эволюции ору­дий при неизменности не только вида, но и среды.

Общественные отношения. Общество есть система обще­ственных отношений. Марксистская теория делит последние прежде всего на две большие группы: базис и надстройку. Общества нет там, где нет обеих этих групп отношений, находящихся в определенной причинной за­висимости между собой.

Общественные отношения, составляющие базис, называются произ­водственными   отношениями. Вопрос о возникновении общества есть прежде всего вопрос о возникновении производственных отношении. Нельзя представить себе иного понимания проблемы возникновения общества с точки зрения марксизма.

Однако ни в статье О. Н. Бадера, А. Я. Брюсова и др., ни в статье А. П. Окладникова и П. И. Борисковского, где авторы легко допускают обвинения в «пропаганде взглядов, чуждых марксизму», ни разу даже не встречается коренное марксистское понятие «производственные отно­шения». Трудно понять, возникновение чего же именно собираются объяс­нять авторы. А. П. Окладников и П. И. Борисковский упоминают в одном месте о появлении вместе с первыми естественными орудиями «социаль­ных связей». Но этот термин крайне неопределенен. Экономическая ка­тегория «отношение» отнюдь не сводится к «связям»: отношение включает в себя и обратное явление, ограничение связи, относительную независи­мость, что проявляется прежде всего в любой форме собственности. И обратно, не всякие связи являются экономическими отношениями: на­пример, технические связи в процессе труда марксизм не относит к произ­водственным, общественно-экономическим отношениям.

В этой связи надо указать на неудовлетворительность одной форму­лировки в моей упомянутой статье «Материализм и идеализм в вопросах становления человека». А именно, я писал, что было бы «крайним упро­щением» называть производственными отношениями отношения между участниками загонной охоты или какого-либо другого коллективного производственного процесса. Термин «упрощение» тут ошибочен: критикуе­мый мною взгляд является не упрощением, а богдановско-бухаринским искажением исторического материализма. В настоящее время эту фальси­фикацию усиленно выдают за марксизм наши «критики» в США, призы­вающие заменить марксизм «технологическим детерминизмом» на том ос­новании, что-де и по Марксу производственные отношения сводятся к отношениям технологическим, к организации производства. Но Ленин разъяснял, что производственными отношениями называются обществен­ные отношения людей «по производству». Отношения же людей в про­изводстве, вроде взаимосвязи и разделения труда в первобытной загон­ной охоте, как и на современной фабрике, входят в характеристику не производственных отношений, а производительных сил данного общества. Смешивать то и другое, подменять вопрос о производственных отно­шениях производительными силами («организацией», «расстановкой» людей), как делали Богданов и Бухарин, для марксиста непростительно.

Понятие производственных отношений охватывает три основные группы явлений: 1) отношения собственности на средства производства, 2) взаимоотношения и обмен своей деятельностью разных групп людей занимающих различное положение в производстве, 3) отношения распре­деления произведенных благ. Первая группа явлений — та или иная фор­ма собственности на средства производства — служит глубочайшей основой всякой данной системы производственных отношений, а вторая и третья целиком предопределяются ею и вытекают из нее. Вне той или иной формы собственности не существует никакого общественного произ­водства, никаких производственных отношений.

Исходя из такого определения производственных отношений, я вижу центральную задачу, когда дело идет о возникновении общества, в ана­лизе условий зарождения коллективной собственности на средства про­изводства.

Поэтому я подчеркивал, что пока изготовление любого орудия было доступно любому индивиду в отдельности, собственность на средства производства, по-видимому, еще не могла возникнуть. Напротив, появле­ние сложных, составных орудий или отдельно изготовляемых орудий для производства других орудий позволяет допустить, что тут не всегда участвовала лишь одна пара рук. А раз средство производства не может быть свободно воспроизведено любым индивидом, то налицо уже зачаточное основание для возможности возникновения тех или иных ограничений свободного распоряжения им. Следовательно, можно уже пытаться иссле­довать, при каких условиях и как соединяются два основных элемента производительных сил — человек и средства производства.

А. П. Окладников и П. И. Борисковский приписывают мне новое определение труда: человеческий труд предполагает разделение труда. Я не давал  вообще  никакого определения труда. Речь не шла нигде и о разделении труда. Очевидно, А. П. Окладников и П. И. Борисковский смешивают понятия разделение труда и соединение труда. Я писал о том, что на определенном этапе истории изготовления орудий начало операции значительно удаляется от конечной цели и, следовательно, в этих опера­циях может участвовать уже не один человек, а несколько, — иными сло­вами, речь шла о возможности соединения труда.

Приведенные мною археологические иллюстрации вызвали в обеих указанных статьях целую серию опровержений и разъяснений: что палео­литические орудия изготовлялись обычно не специальными орудиями, а такими, которые и сами служили для других производственных целей; что в нижнем палеолите орудия изготовлялись не голыми руками, а отбой­никами и другими приспособлениями. Отчасти этими учеными справками мои критики разят друг друга, но меня не задевают нимало. Я пи­сал только о том, что на определенном этапе появляется искусственное изготовление таких орудий, которые предназначены «специально» (как у меня сказано) для изготовления других орудий и вне этого употребле­ния бесполезны. Археология знает такие орудия, и только о них тут идет речь.

Главное же состоит в том, что эти мои беглые замечания об усложне­нии процесса производства орудий начиная с середины мустье были призваны вовсе не отличить «человеческий труд» от орудий животных, как изображают критики, а подвести к очень тонкой задаче: фиксировать наи­более ранние признаки, когда в самих орудиях появляется хоть малейшая возможность превращения их в объект собственности — в такую вещь, к распоряжению которой можно человека при известных условиях не до­пускать, поскольку он уже не всегда сможет вместо одной тотчас сам изготовить себе такую же другую вещь. Однако я совсем не касался в указанной статье самого важного: какие причины превратили возмож­ность в действительность, как и почему возникла коллективная собствен­ность на средства производства, в чем она выражалась.

Абстрактные понятия. Кажется, самой сердцевиной наших споров, хотя и скрытой, являются психологические проблемы. Каждый в конце концов отстаивает то мнение о происхождении и сущности чело­веческого сознания, которое считает правильным. Именно эта сторона де­ла придает спорам наибольшее ожесточение. Но в научном отношении именно она наименее аргументирована.

Мои оппоненты, как археологи, так и антропологи, сходятся на том, что сложность орудий может служить доказательством наличия у их создателей определенного образного представления или даже абстракт­ного понятия. Поэтому приложено особенно много усилий для дока­зательства того, что нижнепалеолитические орудия были многообразнее и сложнее, чем я их представил. В результате мое крайне схематическое изложение дополнено рядом важных усложняющих картину черт. Однако усилия эти кажутся мне напрасными, ибо ошибочно само умозаключе­ние от «сложности» вещественного результата к участию понятий и т. п. «Сложность» — категория сравнительная, а не абсолютная. Допустим, что набор нижнепалеолитических орудий действительно сложнее, то есть по­требовал более сложной цепи действий, подчиненных конечной задаче, чем, скажем, комплекс гидротехнических сооружений бобра или какое-нибудь замысловатое птичье гнездо. Но как доказать, что именно тут проходит граница сложности, требующая уже принципиально нового пси­хического механизма? Или, может быть, надо считать, что и бобром и птицей руководят абстрактные понятия, но только менее развитые соот­ветственно меньшей сложности их продукции?

Я исхожу из совершенно иных представлений в этом вопросе. Воз­никновение понятийного мышления, по моему мнению, невозможно объ­яснить в плане прямолинейного эволюционного усложнения взаимодейст­вий между организмом и средой. Его истоки лежат в новых отношениях между индивидами, а не в отношениях индивида к природе. Это не какая-либо другая проблема наряду с проблемой возникновения общества, а другая сторона той же самой проблемы. Речь возникла прежде всего как проявление и средство формирующихся общественных отношений: средст­во людей воздействовать на взаимное поведение в отношении друг друга. Лишь очень постепенно эта «надбавка» к первой сигнальной системе рас­пространилась и на сферу предметных действий (или, как иногда говорят, [153/154] предметного мышления), то есть на отношения каждого индивида к природе, став речью-мышлением. До того предметные действия (предметное мышление) оставались на уровне первой сигнальной системы и соответ­ственно не опосредствовались ни представлениями, ни абстрактными поня­тиями. Это не исключает огромной степени сложности и системности таких действий. В дальнейшем начинается очень сложный процесс всестороннего и неодолимого корректирования этих зачатков речи трудовой прак­тикой и наоборот, то есть начинается развитие понятийного мышления, познания.

В таком подходе к проблемам палеопсихологии я в немалой мере опираюсь на  труды по генетической психологии, принадлежащие перу двух крупнейших психологов-марксистов нашего времени: Л. С. Выготскогои А. Валлона. Это не значит, что я полностью разделяю взгля­ды указанных авторов, но, по моему мнению, их исследования являются тем современным словом передовой науки, которое может служить исход­ным пунктом для дальнейшего углубления в проблему. Весьма полезны для этой цели, по моему мнению, и труды Ж. Пиаже по психологии оши­бочного мышления.

Переход количественных изменений в качествен­ные. Обнаружились расхождения и в понимании этого вопроса материа­листической диалектики: как совершается вообще переход от одного ка­чества к другому, в частности от одной формы движения к другой. Неко­торые из моих критиков, по-видимому, сводят этот вопрос только к ко­личественному нарастанию нового качества от слабых зачатков до пол­ного раскрытия и вытеснения им старого качества, то есть к вопросу о борьбе нового и старого, о неодолимой победе нового над старым. Это, несомненно, важная сторона вопроса о развитии нового качества. Учи­тывать ее необходимо, когда уяснены конкретные причины зарождения хотя бы слабых зачатков нового качества. Но уклоняться от выяснения этих причин, ссылаясь на диалектику, нельзя.

Как возникли хотя бы зачатки нового качества? Из еще меньших зачатков? А те из еще меньших? Но это не диалектика, а эволюционизм, избегающий ответа с помощью ссылки на «постепенность». Однако с та­ким же успехом можно пытаться избежать ответа на вопрос, откуда взял­ся ребенок, ссылкой на то, что он развился «постепенно».

Не лучше, если наука ограничивается констатацией: до такого-то ру­бежа зачатков нового качества нет, с этого момента они налицо и разви­ваются далее. Здесь тоже обходится вопрос о причинах появления нового качества.

Марксистский диалектический метод в вопросе о переходе количест­ва в качество отнюдь не исключает рассмотрения и того, как накапли­ваются количественные элементы не нового качества, а какого-либо свойства старого качества; рост этого свойства имеет свой предел, после которого неизбежен скачок — изменение уже не только этого свойства, а всего старого качества, всей старой структуры, или возникновение в ее недрах «кристалла», зародыша нового качества. Это, конечно, вовсе не означает взрыва. Таким путем нередко раскрывается подлинная тайна зарожде­ния нового качества. После этого можно рассматривать и накопление элементов нового, его созревание, развитие.

Из четырех рассмотренных выше концепций переходного периода между животными и общественным человеком первые три как раз и не ставят задачу дать  причинное объяснение зарождения нового качества. Они лишь констатируют, что новое качество зародилось с того момента, как а) обезьяны типа австралопитеков стали употреблять естественные орудия, или б) эти обезьяны или обезьяно-люди стали изготовлять искусственные орудия, или в) у антропоморфных обезьян возникла отлич­ная от рефлекторной деятельности «исследовательская деятельность». Вся задача тут сведена к тому, чтобы новое качество редуцировать до са­мого крохотного зернышка, из которого потом все развилось. Но каковы причины появления этого волшебного зернышка? У этого порога факти­чески все три концепции останавливаются, если не считать самых ссылок на эволюцию, на постепенность. Тут и не возникает задача под­вергнуть пристальному изучению именно старое качество непосредственно накануне зарождения нового, чтобы открыть в нем конкретные причины и конкретный механизм возникновения этого зернышка.

Иное дело, если мы рассматриваем животнообразный труд, пользование орудиями, даже известную эволюцию орудий как свойство, прису­щее еще старому качеству — миру дообщественных закономерностей. В таком случае можно со всей конкретностью исследовать накопление изменений этого свойства, его количественный рост до того порога, когда количество переходит в качество, то есть появляется зачаток совершенно нового, социального качества. А отсюда начинается уже переходный пе­риод — история борьбы нового и старого.

В заключение не могу не выразить самого энергичного протеста по поводу полемических приемов А. П. Окладникова и П. И. Борисковского. Поясню это тремя примерами.

1. В моей статье было упомянуто, что в  известном  исследовании В. В. Бунака «Происхождение речи по данным антропологии» доказано, что положение гортани и строение нижней челюсти у древних гоминид (а также малое развитие связанных с речью областей мозга) исключают возможность той артикуляции, той фонетической деятельности, которая образует нашу членораздельную речь. А. П. Окладников и П. И. Борисковский пишут: «Любопытно, что В. В. Бунак в той самой статье, на которую ссылается Б. Ф. Поршнев, утверждает прямо противоположное тому, что ему приписывает Б. Ф. Поршнев». Прямо противоположное — это значит, что якобы, по В. В. Бунаку, у древних гоминид была членораздельная речь. Но желающие могут убедиться, что данное мною выше резюме точно передает вывод первой части статьи В. В. Бунака. Во второй части автор сделал попытку показать на основании уже не столько антропологических, сколько косвенных аргументов, что питекантропы, синантропы и неандертальцы могли обладать какой-то еще нечленораздельной речью. Я не обошел молчанием и этой части статьи и сказал, что, по моему мнению, в этой части она выходит за рам­ки точных научных фактов, ибо наука ничего не знает о нечленораздель­ной речи, тогда как негативный вывод бесспорен: палеоантропы не имели членораздельной речи (см. там же). Итак, я добросовестно сообщил читателю об обеих частях статьи В. В. Бунака и не дал ни малейшего повода для брошенного мне обвинения.

2. А. П. Окладников и П. И. Борисковский мимоходом перечеркнули мои многолетние исследования о древнейшем способе получения огня. «Отстаиваемая Б. Ф. Поршневым концепция, — пишут они, — не являет­ся новой. Эта концепция заимствована им в готовом виде от этнологов католической, так называемой культурно-исторической школы». В действительности ни у одного из католических этнологов, ни у одного представителя культурно-исторической школы нельзя найти не только «в го­товом виде», но даже и отдаленнейшего подобия данной концепций происхождения огня. Критики не смогли ничем подтвердить свое вымышлен­ное обвинение. Они обошли молчанием, что в своей второй статье по во­просам получения огня, «Новые данные о высекании огня», я подверг критике последнюю работу, вышедшую из кругов культурно-исторической школы, книгу Лагеркранца «Методы добывания огня в Африке» (1954), где как раз отрицается возможность высекания огня двумя кремнями, отрицается автохтонность высекания металлом и все внимание предвзято сосредоточено исключительно на добывании огня трением. А. П. Оклад­никову и П. И. Борисковскому должно быть известно, что упомянутая школа вообще сомневается в возможности выяснить древнейший способ добывания человеком огня. Если некоторые ее представители в связи с этим выражали сомнение относительно общепринятого взгляда, что тре­ние, а не высекание является древнейшим способом, то А. П. Окладников и П. И. Борисковский умалчивают, что у этих авторов речь идет вовсе не о том, на чем построена моя концепция: они имеют в виду только высекание огня ударами куском руды (железного или серного кол­чедана) по куску кремня, а отнюдь не высекание без помощи руды кремнем по кремню. Хотя отдельные факты высекания кремнем по крем­ню и зарегистрированы зарубежными этнографами, из этих единичных фактов никем не сделано никаких обобщающих выводов. Приоритет в постановке широких наблюдений над фактами этого рода и в разработке данного вопроса принадлежит советским авторам — М. С. Андрееву и мне. П. И. Борисковскому как специалисту в вопросе о древнейших спо­собах получения огня, конечно, все это известно, и он прекрасно знает, что в действительности нет ни малейших оснований говорить о заимство­вании мною «в готовом виде» концепции у католических этнологов.

Столь же недопустимым приемом полемики является передача в нарочито карикатурном виде моих взглядов на древнейшие этапы освоения огня, вроде того, что «палеоантроп равнодушно смотрел на непрерывно тлевшую или горевшую подстилку своего гнезда». При этом сопрово­ждающие слова «совершенно невероятно, например, утверждение о том…» должны создать у читателя впечатление, будто авторы объективно передают мою мысль. Надо ли объяснять, что ничего подобного я не писал: речь шла о том, что возникавшее изредка от искры тление обычно затра­гивало лишь микроскопический участок подстилки и тут же прекращалось само собой, без всякого тушения, поэтому и не требовало от палеоан­тропа особой активности, самое большее, он мог придавить чем-нибудь тлеющую искру.

А. П. Окладников и П. И. Борисковский ставят под сомнение также и мои экспериментальные работы по высеканию огня. Нет ни возможно­сти, ни необходимости воспроизводить здесь и опровергать их сходные полемические приемы и по этому вопросу

3. А. П. Окладников и П. И. Борисковский подвергли критике и мой устный доклад «Тешик-ташский человек и его биотическая среда». В на­уке вообще не очень принято подвергать критике в печати еще не опубли­кованные работы, и уж, во всяком случае, при этом требовалась повышенная корректность. А. П. Окладников и П. И. Борисковский, напротив, изобразили мой доклад в искаженном виде.

Полагаю, что такие полемические приемы только мешают плодотворному научному спору.

 

 

 

 

 

 

КОММЕНТАРИИ